— Скучно тут жить, не люблю я здешних…
Этим он всегда раздражал Петра.
— Сам-то хорош! Задираешь всех. Хвастать любишь.
— Есть чем, вот и хвастаю.
Встряхивая кудрями, он расправлял плечи, выгибал грудь и, дерзко прищурив глаза, смотрел на братьев, на невестку. Наталья сторонилась его, точно боясь в нём чего-то, говорила с ним сухо.
После обеда, когда муж и Алексей уходили снова на работы, она шла в маленькую, монашескую комнату Никиты и, с шитьём в руках, садилась у окна, в кресло, искусно сделанное для неё горбуном из берёзы. Горбун, исполняя роль конторщика, с утра до вечера писал, считал, но когда являлась Наталья, он, прерывая работу, рассказывал ей о том, как жили князья, какие цветы росли в их оранжереях. Его высокий, девичий голос звучал напряжённо и ласково, синие глаза смотрели в окно, мимо лица женщины, а она, склонясь над шитьём, молчала так задумчиво, как молчит человек наедине с самим собою. Почти не глядя друг на друга, они сидели час, два, но порою Никита осторожно и как бы невольно обнимал невестку ласковым теплом синих глаз, и его большие, собачьи уши заметно розовели. Скользящий взгляд его иногда заставлял женщину тоже взглянуть на деверя и улыбнуться ему милостивой улыбкой — странной улыбкой; иногда Никита чувствует в ней некую догадку о том, что волнует его, иногда же улыбка эта кажется ему и обиженной и обидной, он виновато опускает глаза.
За окном шуршит и плещет дождь, смывая поблекшие краски лета, слышен крик Алексея, рёв медвежонка, недавно прикованного на цепь в углу двора, бабы-трепальщицы дробно околачивают лён. Шумно входит Алексей; мокрый, грязный, в шапке, сдвинутой на затылок, он всё-таки напоминает весенний день; посмеиваясь, он рассказывает, что Тихон Вялов отсёк себе палец топором.
— Будто — невзначай, а дело явное: солдатчины боится. А я бы охотой в солдаты пошёл, только б отсюда прочь.
И, хмурясь, он урчит, как медвежонок:
— Заехали к чертям на задворки…
Потом требовательно протягивает руку:
— Дай пятиалтынный, я в город иду.
— Зачем?
— Не твоё дело.
Уходя, он напевает:
Бежит девка по дорожке,
Тащит милому лепёшки…
— Ох, доиграется он до нехорошего! — говорит Наталья. — Подруги мои с Ольгунькой Орловой часто видят его, а ей только пятнадцатый год пошёл, матери — нет у неё, отец — пьяница…
Никите не нравится, как она говорит это, в словах её он слышит избыток печали, излишек тревоги и как будто зависть.
Горбун молча смотрит в окно, в мокром воздухе качаются лапы сосен, сбрасывают с зелёных игол ртутные капли дождя. Это он посадил сосны; все деревья вокруг дома посажены его руками…
Входит Пётр, угрюмый и усталый.
— Чай пить пора, Наталья.
— Рано ещё.
— Пора, говорю! — кричит он, а когда жена уходит, садится на её место и тоже ворчит, жалуясь:
— Взвалил отец на мои плечи всю эту машину. Верчусь колесом, а куда еду — не знаю. Если у меня не так идёт, как надо, — задаст он мне…
Никита мягко и осторожно говорит ему об Алексее, о девице Орловой, но брат отмахивается рукою, видимо, не вслушавшись в его слова.
— Нет у меня времени девками любоваться! Я и жену только ночами сквозь сон вижу, а днём слеп, как сыч. Глупости у тебя на уме…
И, дёргая себя за ухо, он говорит осторожно:
— Не наше бы это дело, фабрика. Нам бы лучше податься в степи, купить там землю, крестьянствовать. Шума-то было бы меньше, а толку — больше…
Илья Артамонов возвратился домой весёлый, помолодевший, он подстриг бороду, ещё шире развернул плечи, глаза его светились ярче, и весь он стал точно заново перекованный плуг. Барином развалясь на диване, он говорил:
— Дела наши должны идти, как солдаты. Работы вам, и детям вашим, и внукам довольно будет. На триста лет. Большое украшение хозяйства земли должно изойти от нас, Артамоновых!
Пощупал глазами сноху и закричал:
— Пухнешь, Наталья? Родишь мальчика — хороший подарок сделаю.
Вечером, собираясь спать, Наталья сказала мужу:
— Хорош батюшка, когда весёлый.
Муж, искоса взглянув на неё, неласково отозвался:
— Ещё бы не хорош, подарок обещал.
Но недели через две-три Артамонов притих, задумался; Наталья спросила Никиту:
— На что батюшка сердится?
— Не знаю. Его не поймёшь.
В тот же вечер, за чаем, Алексей вдруг сказал отчётливо и громко:
— Батюшка, — отдай меня в солдаты.
— К-куда? — заикнувшись, спросил Илья.
— Не хочу я жить здесь…
— Ступайте вон! — приказал Артамонов детям, но когда и Алексей пошёл к двери, он крикнул ему:
— Стой, Олёшка!
Он долго рассматривал парня, держа руки за спиною, шевеля бровями, потом сказал:
— А я думал: вот у меня орёл!
— Не приживусь я тут.
— Врёшь. Место твоё — здесь. Мать твоя отдала мне тебя в мою волю, — иди!
Алексей шагнул, точно связанный, но дядя схватил его за плечо:
— Не так бы надо говорить с тобой, — со мной отец кулаком говорил. Иди.
И, ещё раз окрикнув его, внушительно добавил:
— Тебе — большим человеком быть, понял? Чтобы впредь я от тебя никакого визгу не слыхал…
Оставшись один, он долго стоял у окна, зажав бороду в кулак, глядя, как падает на землю серый мокрый снег, а когда за окном стало темно, как в погребе, пошёл в город. Ворота Баймаковой были уже заперты, он постучал в окно, Ульяна сама отперла ему, недовольно спросив:
— Что это ты когда явился?
Не отвечая, не раздеваясь, он прошёл в комнату, бросил шапку на пол, сел к столу, облокотясь, запустив пальцы в бороду, и рассказал про Алексея.