Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - Страница 129


К оглавлению

129

— Его Тихон из петли вынул. В бане лежит.

Жена обмякла, осела под его рукой, вскрикнув с явным страхом:

— Нет… Что ты? Господи…

«Значит — врала», — решил Пётр, но она, дёрнув головою так, как будто её ударили по лбу, зашептала, зло всхлипывая:

— Что же это будет? Только смертью батюшки прикрылись немножко от суда людского, а теперь опять про нас начнут говорить, — ой, господи, за что? Один брат — в петлю лезет, другой неизвестно на ком, на любовнице женится, — что же это? Ах, Никита Ильич! Что же это за бесстыдство? Ну — спасибо! Угодил, безжалостный…

Облегчённо вздохнув, муж крепко погладил плечо жены.

— Не бойся, никто ничего не узнает. Тихон — не скажет, он ему — приятель, а от нас всем доволен. Никита в монахи собирается…

— Когда?

— Не знаю.

— Ох, скорее бы! Как я с ним теперь?

Помолчав, Пётр предложил:

— Сходи к нему, погляди…

Но, подскочив, точно уколотая, жена почти закричала:

— Ой — не посылай, не пойду! Не хочу, боюсь…

— Чего? — быстро спросил Пётр.

— Удавленника. Не пойду, что хочешь делай… Боюсь.

— Ну — идём спать! — сказал Артамонов, вставая на твёрдые ноги. — На сей день довольно помучились.

Медленно шагая рядом с женою, он ощущал, что день этот подарил ему вместе с плохим нечто хорошее и что он, Пётр Артамонов, человек, каким до сего дня не знал себя, — очень умный и хитрый, он только что ловко обманул кого-то, кто навязчиво беспокоил его душу тёмными мыслями.

— Конечно, ты мне самая близкая, — говорил он жене. — Кто ближе тебя? Так и думай: самая близкая ты мне. Тогда — всё будет хорошо…

На двенадцатый день после этой ночи, на утренней заре, сыпучей, песчаной тропою, потемневшей от обильной росы, Никита Артамонов шагал с палкой в руке, с кожаным мешком на горбу, шагал быстро, как бы торопясь поскорее уйти от воспоминаний о том, как родные провожали его: все они, не проспавшись, собрались в обеденной комнате, рядом с кухней, сидели чинно, говорили сдержанно, и было так ясно, что ни у кого из них нет для него ни единого сердечного слова. Пётр был ласков и почти весел, как человек, сделавший выгодное дело, раза два он сказал:

— Вот у нас в семье свой молитвенник о грехах наших будет…

Наталья равнодушно и очень внимательно разливала чай, её маленькие, мышиные уши заметно горели и казались измятыми, она хмурилась и часто выходила из комнаты; мать её задумчиво молчала и, помусливая палец, приглаживала седые волосы на висках, только Алексей, необычно для него, волновался, спрашивал, подёргивая плечами:

— Как это ты решился, Никита? Вдруг, а? Непонятно мне…

Рядом с ним сидела небольшая, остроносенькая девица Орлова и, приподняв тёмные брови, бесцеремонно рассматривала всех глазами, которые не понравились Никите, — они не по лицу велики, не по-девичьи остры и слишком часто мигали.

Тяжело было сидеть среди этих людей и боязливо думалось:

«Вдруг Пётр скажет всем? Скорее бы отпустили…»

Пётр начал прощаться первый, он подошёл, обнял и сказал дрогнувшим голосом, очень громко:

— Ну, брат родной, прощай…

Баймакова остановила его:

— Что ты? Посидеть надо сначала, помолчать, потом, помолясь, прощаться.

Всё это было сделано быстро, снова подошёл Пётр, говоря:

— Прости нас. Пиши насчёт вклада, сейчас же вышлем. На тяжёлый послух не соглашайся. Прощай. Молись за нас побольше.

Баймакова, перекрестив его, трижды поцеловала в лоб и щёки, она почему-то заплакала; Алексей, крепко обняв, заглянул в глаза, говоря:

— Ну — с богом. У каждого — своя тропа. Всё-таки я не понимаю, как это ты вдруг решился…

Наталья подошла последней, но не доходя вплоть, прижав руку ко груди своей, низко поклонилась, тихо сказала:

— Прощай, Никита Ильич…

Груди у неё всё ещё высокие, девичьи, а уже кормила троих детей.

Вот и всё. Да, ещё Орлова: она сунула жёсткую, как щепа, маленькую, горячую руку, — вблизи лицо её было ещё неприятней. Она спросила глупо:

— Неужели пострижётесь?

На дворе с ним прощалось десятка три старых ткачей, древний, глухой Борис Морозов кричал, мотая головой:

— Солдат да монах — первые слуги миру, нате-ко!

Никита зашёл на кладбище, проститься с могилой отца, встал на колени пред нею и задумался, не молясь, — вот как повернулась жизнь! Когда за спиною его взошло солнце и на омытый росою дёрн могилы легла широкая, угловатая тень, похожая формой своей на конуру злого пса Тулуна, Никита, поклонясь в землю, сказал:

— Прости, батюшка.

В чуткой тишине утра голос прозвучал глухо и сипло; помолчав, горбун повторил громче:

— Прости, батюшка.

И — заплакал, горько, по-женски всхлипывая, нестерпимо жалко стало свой прежний, ясный и звонкий голос.

Потом, отойдя от кладбища с версту, Никита внезапно увидал дворника Тихона; с лопатой на плече, с топором за поясом он стоял в кустах у дороги, как часовой.

— Пошёл? — спросил он.

— Иду. Ты что тут?

— Рябину выкопать хочу, около сторожки моей посажу, у окна.

Постояли минуту, молча глядя друг на друга, Тихон отвёл в сторону тающие глаза свои.

— Шагай, я тебя провожу несколько.

Пошли молча. Первый заговорил Тихон.

— Росы какие сильные. Это — вредные росы, к засухе, к неурожаю.

— Избави бог.

Тихон Вялов сказал что-то неясное.

— Чего? — спросил Никита, несколько испуганный, — он всегда ждал от этого человека особенных слов, раздражающих душу.

— Может — избавит, говорю.

Но Никита был уверен, что землекоп сказал что-то такое, чего не хочет повторить.

129