— Что значит эта усмешка? Прошу помнить: я преувеличений н-не люблю-с! Не терплю!
В эти две-три минуты Яков испытал, как сквозь него прошли горячие токи обиды, злости, прошли и оставили в нём подавляющее, почти горестное сознание, что маленькая женщина эта необходима ему так же, как любая часть его тела, и что он не может позволить оторвать её от него. От этого сознания к нему вновь возвратился гнев, он похолодел, встал, сунув руку в карман.
— Не подходи! — предупредил он поручика, чувствуя, что у него выкатываются глаза так, что им больно.
— Эт-то почему? — спросил поручик и шагнул ещё. Его противная манера удваивать буквы в словах всегда не нравилась Якову, а в эту минуту привела его в бешенство, он хотел выдернуть руку из кармана, крикнул:
— Убью!
Поручик Маврин схватил его за руку, мучительно сжал её у кисти, револьвер глухо выстрелил в кармане, затем рука Якова с резкой болью как бы сломалась в локте, вырвалась из кармана, поручик взял из его пальцев револьвер и, бросив его на кресло, сказал:
— Не вышло!
— Яша, Яша! — слышал Артамонов громкий шёпот. — Ипполит Сергеевич, — господа! Вы с ума сошли? Из-за чего? Ведь это — скандал! Из-за чего же?
— Н-ну, — оглушительно сказал хладнокровный поручик, взяв Якова за бороду, дёргая её вниз и этим заставляя кланяться ему: — Проси — прощенья — дурак!
С каждым словом, и рассекая длинные надвое, он дёргал бороду вниз, потом лёгким ударом в подбородок заставлял поднимать её.
— Ой, как стыдно, ой! — шептала Полина, хватая поручика за локоть.
Яков не мог двигать правой рукою, но, крепко сжав зубы, отталкивал поручика левой; он мычал, по щекам его текли слёзы унижения.
— Не сметь меня касаться! — рявкнул поручик и, оттолкнув его, посадил в кресло, на револьвер. Тогда Яков, закрыв лицо руками, скрывая слёзы, замер в полуобмороке, едва слыша, сквозь гул в голове, крики Полины:
— Боже мой, как это неблагородно! И это вы, вы! Такой скандал! За что?
— Идите к чёрту, барышня! — сказал поручик чугунным голосом. — Вот вам целковый за удовольствие, — эт-того достаточно! Я не выношу преувеличений, но вы самая обыкновенная…
Растаптывая пол тяжёлыми ударами ног, поручик, хлопнув дверью, исчез, оставив за собой тихий звон стекла висячей лампы и коротенький визг Полины. Яков встал на мягкие ноги, они сгибались, всё тело его дрожало, как озябшее; среди комнаты под лампой стояла Полина, рот у неё был открыт, она хрипела, глядя на грязненькую бумажку в руке своей.
— Сволочь, — сказал Яков. — Зачем ты это сделала? А — говорила… Убить надо тебя…
Женщина взглянула на него, бросила бумажку на пол и хрипло, с изумлением, протянула:
— Ка-акой негодяй…
Она опустилась в кресло, согнулась, схватив руками голову, а Яков, ударив её кулаком по плечу, крикнул:
— Пусти! Дай револьвер…
Не шевелясь, она всё так же изумлённо спросила:
— Так ты меня любишь?
— Ненавижу!
— Врёшь! Любишь теперь!
Она прыгнула на него так быстро, что Яков не успел оттолкнуть её, она обняла его за шею и, с яростной настойчивостью, обжигая кусающими поцелуями, горячо дыша в глаза, в рот ему, шептала:
— Врёшь, любишь, любишь. И я тоже — на! Ах ты, мягкий, Солёненький мой…
Солёненький — её любимое ласкательное словечко, она произносила его только в минуты исключительно сильного возбуждения, и оно всегда опьяняло Якова до какого-то сладостного и нежного зверства. Так случилось и в эту минуту; он мял, щипал, целовал её и бормотал, задыхаясь:
— Дрянь. Паскудница. Ведь знаешь…
Через час он сидел на кушетке, она лежала на коленях у него; покачивая её, он с удивлением думал:
«Как быстро всё прошло!..»
А она утомлённо говорила:
— Озлилась я, хотела бросить тебя. Ты всё хлопочешь о своих, хоронишь, а мне скучно. И я не знала: любишь ты меня? Теперь будешь крепче любить, ревновать будешь потому что. Когда есть ревность…
— Уехать бы отсюда, — устало сказал Яков.
— Да. В Париж. Я могу говорить по-французски.
Огня они не зажгли, в комнате было темно и душно, на улице кричали запасные солдаты, бабы, хотя было поздно, за полночь.
— Теперь за границу не уедешь, там — война, — вспомнил Яков. — Война, чёрт их возьми…
Женщина снова заговорила о своём:
— Без ревности только собаки любят. Ты посмотри: все драмы, романы — всё из ревности…
Яков усмехнулся, вздрогнув:
— Хорошо выстрелил револьвер, пуля могла в ногу мне попасть, а вот только на брюках дырочка.
Полина сунула в дырочку палец и вдруг, всхлипнув, сказала с тихой, но лютой злобой:
— Ах, жалко, что ты не успел выстрелить в него! В тугой бы, в резиновый живот ему!
— Молчи! — сказал Яков, сильно тряхнув её, но она продолжала, присвистывая сквозь зубы и всё так же люто:
— Подлец! Как обругал меня! Какие вы все… Ничего вы не понимаете в женщине!
И, вздёрнув распухшие губы, показывая крепко сжатые лисьи зубы, она дополнила:
— Ведь если женщина изменила, это вовсе не значит, что она уже не любит!
— Молчи, говорю! — крикнул Яков и тиснул её так, что она застонала:
— Ой, вот я чувствую, любишь! Яша, Солёненький мой…
Он ушёл от неё на рассвете лёгкой походкой, чувствуя себя человеком, который в опасной игре выиграл нечто ценное. Тихий праздник в его душе усиливало ещё и то, что когда он, уходя, попросил у Полины спрятанный ею револьвер, а она не захотела отдать его, Яков принужден был сказать, что без револьвера боится идти, и сообщил ей историю с Носковым. Его очень обрадовал испуг Полины, волнение её убедило его, что он действительно дорог ей, любим ею. Ахая, всплескивая руками, она стала упрекать его: