Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - Страница 43


К оглавлению

43

Она перестала писать, подумав: не придается ли ею излишняя реальность этому случаю, и не смешно ли пишет она? И решила: пусть останется так, как написано, это забавнее!

Она писала ещё много, испытывая всё более острое желание уничтожить Павла Волкова. Зачем нужен он? Зачем вообще нужны неприятные, неудачно выдуманные люди?

А кончив письмо десятком ласковых слов, она позвала горничную, велела ей плотнее закрыть окна, хорошенько запереть дверь на террасу и сказала ей:

— Вы, Глаша, лягте в соседней комнате, на диване; я чувствую себя не совсем хорошо и, может быть, ночью позову вас.

Потом разделась, легла в постель и, пытаясь представить, как Фомин отнесётся к её письму, уснула.

Через несколько дней Фомин ответил:

«Я прочитал милое и удивительно остроумное письмо Ваше сейчас, скучной дождливой ночью; холодно в комнате, холодно в душе у меня. Я был в гостях, шёл домой пешком, дождь барабанил по зонтику, я думал о Вас, и — сложились стихи, конечно — неважные, но — поверьте — искренние!»

В стихах Фомин говорил:


Навстречу странному виденью
Один иду тропой земной,
Моя тоска свинцовой тенью
Влачится по земле, за мной.
Я никого не беспокою
Тем, чем больна душа моя —
Неисчерпаемой тоскою
О тайном смысле бытия.
Ведь мне помочь не могут люди,
И я им — тож не помогу,
И кто из них меня осудит
За то, что я молчу, не лгу,
Не утешаю их словами,
Тоски моей им не дарю?
Я только с Вами, только с Вами
О ней шутливо говорю…

Женщина усмехнулась: Фомин забыл, что уже читал ей эти стихи весною, когда, вдвоём с нею, катался в лодке. Но, может быть, хорошо, что он забыл; в тот вечер она была настроена дурно и сказала ему, что такие стихи можно писать не менее сажени в одну ночь.

Дальше Фомин писал:

«И вот, придя к себе, нахожу на столе Ваше письмо, такое оригинальное, полное дружеского внимания ко мне, чем я не избалован, — и серьёзного отношения к моей работе. Спасибо Вам. Вы оживили в памяти моей этот жалкий роман и окончательно убили героя его. Я Взял рукопись, прочитал её, устыдился и разорвал на мелкие клочья. Теперь Павел Волков не придёт беспокоить Вас».

Дальше он писал всё то, что пишут женщине, когда хотят нравиться ей. В этих случаях пишут всегда льстиво, но иногда — искренно льстят.

Прочитав письмо, женщина задумалась, глядя в окно, в парк, — там сверкало скучное солнце осени, посвистывая, буянил ветер, падали жёлтые листья.

Вот и кончен рассказ.

Я не знаю, что после всего этого сделала женщина, но думаю, что она написала мужу:

«Прости, Павел, но я не могу больше жить с тобой».

Мужа этой женщины я тоже не знаю. Возможно, что это один из тех редких мужчин, от которых женщины не уходят. Мне кажется, что мужчины этого племени глухи, немы, хромы и вообще страшно уродливы или до того законченно несчастны и жалки, что несчастие их уже невозможно увеличить.

Следовало бы заключить этот рассказ пейзажем в лирическом тоне, но — не хочется.

И так — хорошо.

Карамора

Вы знаете: я способен на подвиг. Ну, и вот также подлость, — порой так и тянет кому-нибудь какую-нибудь пакость сделать, — самому близкому.

Слова рабочего Захара Махайлова, провокатора, сказанные им следственной комиссии в 1917 г. «Былое» 1922, кн. 6-ая, статья Н. Осиповского.

Иногда — ни с того ни с сего — приходят мысли плохие и подлые…

Н.Н. Пирогов

Позвольте подлость сделать!

Один из героев Островского.

Подлость требует иногда столь же самоотречения, как и подвиг героизма.

Из письма Л. Андреева.

По обдуманным поступкам не узнаешь, каков есть человек, его выдают поступки необдуманные.

Н.С. Лесков в письме к Пыляеву.

У русского человека мозги набекрень.

И.С. Тургенев.

Отец мой был слесарь. Большой такой, добрый, очень весёлый. В каждом человеке он прежде всего искал, над чем бы посмеяться. Меня он любил и прозвал Караморой, он всем давал прозвища. Есть такой крупный комар, похожий на паука, в просторечии его зовут — карамора. Я был мальчишка длинноногий, худощавый; любил ловить птиц. В играх был удачлив, в драках — ловок.

Дали мне они три дести бумаги: пиши, как всё это случилось. А зачем я буду писать? Всё равно: они меня убьют.

Вот — дождь идёт. Действительно — идёт: полосы, столбы воды двигаются над полем в город, и ничего не видно сквозь мокрый бредень. За окном — гром, шум, тюрьма притихла, трясётся, дождь и ветер толкают её, кажется, что старая эта тюрьма скользит по взмыленной земле, съезжает под уклон туда, на город. И я, сам в себе, как рыба в бредне.

Темно. Что я буду писать? Жили во мне два человека, и один к другому не притёрся. Вот и всё.

А может быть, это не так. Всё-таки писать я не буду. Не хочу. Да и не умею. И — темно писать. Лучше полежим, Карамора, покурим, подумаем.

Пускай убивают.

Всю ночь не спал. Душно. После дождя солнце так припекло землю, что в окно камеры дует с поля влажным жаром, точно из бани. В небе серпиком торчит четвертинка луны, похожая на рыжие усы Попова.

Всю ночь вспоминал жизнь мою. Что ещё делать? Как в щель смотрел, а за щелью — зеркало, и в нём отражено, застыло пережитое мною.

Вспомнил Леопольда, первого наставника моего. Маленький, голодный еврейчик, гимназист. Мне было в то время девятнадцать лет, а он года на два или на три моложе меня. Чахоточный, в близоруких очках, рожица жёлтая, нос кривой и докрасна затёк от тяжёлых очков. Показался он мне смешным и трусливым, как мышонок.

43