Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - Страница 6


К оглавлению

6

Он вытянулся на земле, двигая красными рубцами век, чмокая, потом сказал:

— Ну-ко, буду спать…

Закутал голову армяком и умолк.

Проснулся он на рассвете, взглянул в облачное небо и торопливо сбежал к ручью, там разделся донага, кряхтя, вымыл своё крепкое, коричневое тело с ног до головы и закричал мне:

— Эй, дружба, дай-кось мне рубаху и порты, там, в землянке лежат…

Одев длинную — до колен — белую рубаху и синие портки, он причесал деревянным гребнем мокрые волосы и, почти благообразный, отдалённо напоминая какую-то икону, сказал:

— Я всегда чисто моюсь перед тем, как народ принять.

За чаем он отказался выпить водки.

— Нельзя! И есть не буду, только чайку выпью. Надо, чтоб ничего в голову не бросалось, чтоб легко было. В этом деле большая лёгкость души нужна…

Народ начал приходить после полудня, но до этого времени старик вёл себя молчаливо и скучно. Его живые, весёлые глаза смотрели сосредоточенно, в движениях явилась степенность. Он часто поглядывал в небо, прислушивался к шороху лёгкого ветра, лицо его вытянулось, стало ещё более уродливо, и рот искривился почти болезненно.

— Идёт кто-то, — вдруг тихо сказал он.

Я ничего не слышал.

— Идут. Бабы. Ты, дружба, вот что: ты не говори ни с кем, не мешай, — испугаешь! Ты где-нибудь в сторонке живи. Тихо.

Из кустов бесшумно вылезли две бабы; одна дородная, средних лет, с кроткими глазами лошади, другая молоденькая, с чахоточным, серым лицом, обе они испуганно уставились на меня, — я ушёл вверх по склону оврага и слышал слова старика:

— Ничего, он — не помеха нам. Он — блаженненький, ему всё равно, не вникает в дела наши…

Надломленным голосом, покашливая, присвистывая, торопливо и обиженно, заговорила молодая баба, подруга её негромко, густыми звуками вставляла в её речь краткие слова, а Савелий сочувственно, не своим голосом восклицал:

— Так-так-так! Ай-яй-яй? Экие, какие, а?

Баба тонко заплакала — тогда старик певуче протянул:

— Милая, ты — погоди, перестань, ты послушай…

Мне показалось, что голос его потерял сиповатость, звучит выше и чище, а мелодия слов странно напомнила незатейливую песенку щеглёнка. Я видел сквозь сетку ветвей, что он, наклоняясь к женщине, говорит ей прямо в лицо, а она, неудобно сидя рядом с ним, широко открыла глаза, прижав ладони ко груди своей. Подруга её, склонив голову набок, покачивала ею.

— Тебя обидели — бога обидели! — громко говорил старик, и бодрый, почти весёлый тон этих слов явно не ладил со смыслом их. — Бог-то — где? В душе твоей, за грудями твоими живёт свят дух господень, а они дураки, братья твои, его и задели дуростью своей. Их, дураков, пожалеть надо, — плохо сделали. Ведь бога обидеть — это как малого ребёнка обидеть твоего бы…

И снова он певуче произнёс:

— Милая…

Я даже вздрогнул: никогда раньше не доводилось мне слышать и принять это хорошо знакомое, ничтожно маленькое слово насыщенным такой ликующей нежностью. Теперь старик говорил быстрым полушёпотом; положив руку на плечо женщины, он тихонько толкал плечо, и женщина покачивалась, точно задремав. А большая баба села на камни к ногам старика, аккуратно — веером — разбросив вокруг себя подол синей юбки.

— Свинья, собака, лошадь — всякий скот разуму человека верит, а братья твои — люди, — помни! И скажи старшему, чтоб он в то воскресенье пришёл ко мне…

— Не придёт он, — сказала большая баба.

— Придёт! — уверенно воскликнул старик.

В овраг спускался ещё кто-то, — катились комья земли, шуршали ветви кустов.

— Придёт, — повторил Савелий. — Теперь — идите с богом. Всё наладится.

Чахоточная баба встала и молча, в пояс, поклонилась старику, он подставил ладонь свою под лоб ей, приподнял её голову и сказал:

— Помни: бога носишь в душе!

Она снова поклонилась, подавая ему маленький узелок.

— Спаси тебя Христос…

— Спасибо, дружба!.. Иди себе…

И перекрестил её.

Из кустов вышел широкоплечий мужик, чернобородый, в новой, розовой, ещё не стиранной рубахе, — она топорщилась на нём угловатыми складками, вылезая из-за пояса. Был он без шапки, всклокоченная копна полуседых волос торчала во все стороны буйными вихрами, из-под нахмуренных бровей угрюмо смотрели маленькие медвежьи глаза.

Уступив дорогу бабам, он поглядел вслед им, гулко кашлянул и почесал грудь.

— Здорово, Олёша, — сказал старик, усмехаясь. — Что?

— Пришёл вот, — глухо ответил Олёша. — Посидеть с тобой охота.

— Ну, посидим, давай!

Посидели с минуту молча, серьёзно оглядывая друг друга, потом заговорили одновременно:

— Работаешь?

— Тоска, отец…

— Большой ты мужик, Олёша!

— Кабы мне твою доброту…

— Великой силы мужик!

— На кой она мне, сила? Мне бы вот душу твою…

— Вот — погорел ты; другой бы осёл, затосковал…

— А — я?

— А ты — нет! У тебя опять хозяйство играет…

— Сердце у меня злое, — сказал мужик шумно и обложил сердце своё матерными словами, а старик спокойно, уверенно говорил:

— Сердце у тебя обыкновенное, человечье, тревожное сердце, — тревоги оно не любит, покою просит…

— Верно, отец…

Так они говорили с полчаса — мужик рассказывал о человеке злом, буйном, которому тяжело жить от множества неудач, а Савелий говорил о каком-то другом, крепком человеке, упрямом в труде, — о человеке, у которого ничего не ускользнёт, не отвертится от рук, а душа у него — хорошая.

Усмехаясь во всю рожу, мужик сказал:

— Помирился я с Петром…

— Слышал.

6