Деревья в садах так плотно склеены тьмою, точно их кто-то в дёготь окунул. В городе нестерпимо тихо, до того тихо, что хочется закричать:
«Пожар! Горим!»
«О, господи, господи! — мысленно жалуется Быков. — Как же это? За что ты обидел меня? Грешнее я людей или — как?»
И вспоминает дела знакомых своих: все они хуже его, все жаднее, завистливее. Он — совестлив, оттого и не имеет близких друзей, прожил жизнь свою одиноко, не спеша готовя прочное гнездо для спокойной жизни с красивой, доброй женой. Хорошо иметь около себя дородную, красивую женщину, одевать её куклой, водить по праздникам на гулянья, катать на паре лошадей, хвастаться её нарядами, драгоценным убором её мягкого тела, растравляя всем этим зависть других женщин. Хорошо…
Прищурив глаза, он разглядывал в сумраке тяжёлую мебель, вспоминая, с какими надеждами покупал её. Вещи имеют большой смысл, среди них человек живёт, как в крепости. А если вынести из комнаты всё, что поставлено в ней, комната будет похожа на большой гроб.
«О, господи! За что?»
И всё кажется, что на чердаке у горбуна шумит Яков, как швейная машинка, тихонько вышивая словами узоры ереси своей.
«Упрям в мыслях. Это — неплохо, хотя мысли детские. И я, когда был молодой, тоже не знаю чего хотел».
Мысли Быкова незаметно принимали другую окраску. Всё равно — кроме Якова — нет наследников, его счастье! Приняв это решение, но чувствуя, что оно против разума, Быков придумывал оправдания ему, но не мог ничего выдумать, кроме: парень скромный, трезвый, будет богат — поумнеет.
Но когда на короткое время он забывал о Сомове, как наследнике своём, — Яков решительно нравился ему. Он с удивлением чувствовал в упрямых, странных мыслях племянника наличие какого-то иного разума, не того, которым жил он, Егор Быков, чужого ему, но разума, который истекал из сердца, не омрачённого жизнью, из крепкой веры во что-то. Нередко, следя, как затейливые и порою непонятные слова племянника слагаются в лёгкие мысли, Быков чувствовал почти зависть и, нарочито хмурясь, чтоб скрыть невольную улыбку, думал:
«Ловко! Сера птица, а — поёт сладко. В моём пере эдак-то не запоёшь. Легко ему, бесёнку…»
Особенно нравились Быкову рассказы Якова о жизни его бывшего хозяина, Титова, о его причудливом пьянстве. Слушая эти рассказы, он даже смеялся, широко открывая зубастый рот, всхрапывая и жмуря глаза от удовольствия. Приятно было видеть своего врага смешным и жалким, и приятно убеждаться, что зоркий, острый глаз наследника хорошо видит слабости и уродства людей.
— Ловко замечаешь! Это — полезно. Всегда полезно видеть, на какую ногу человек хром. На левую — бей справа, на правую — слева ударь!
А Яков чистым голосом своим рисовал:
— Когда же у Титова наступает запойное время — зовёт он к себе инженера Балтийского, и дней десять пьют они с фокусом. Фокус таков: посылают лакея Христофора вечером в сад, приказывая ему зарыть там в землю, в разных местах, бутылок двадцать вина так, чтоб даже горлышки бутылок не видно было. А утром рано оба с тросточками выходят они в сад искать грибы, ищут, ковыряя землю тросточками. Найдут бутылку водки, радостно кричат: белый! Разопьют водку в беседке и снова ищут грибы; красный гриб — красное вино, шампанское — шампиньон, коньяк — рыжик, ликёр — груздь. Так целый день ищут и пьют, в том порядке, что найдётся. Иногда начинают пить с ликёра, выпьют бутылку и — за другой идут. До того допивались, что Титов идёт по траве, царём Навухудоносором, на четвереньках, и рычит из оперы «Демон»:
Я тот, кого никто не любит
И всё живущее клянёт…
А Балтийский, лёжа на земле, горько плакал о том, что не мог бутылку из земли зубами вытащить, плакал и жаловался: «Где моя сила?»
Быков смеялся, хотя смех усиливал грызущую боль, а Сомов говорил с явным сожалением:
— Конечно, это очень достойно смеха, а всё-таки мне жалко таких людей, — громадной силы люди, им бы, знаете, горы двигать, а они двумя пальцами работают. Совершенно неправильно говорится, что люди жадны, нет, жадности на работу не вижу я!
— Молод, потому и видишь мало, — сказал Быков, только для того, чтоб возразить, и — подумал:
«Непонятен парень. Ведь — вот: о деле рассуждает, как хозяин, и — верно: жадности на работу в людях нет, — лентяи! Но выходит нелепо, небывало: служащий, рабочий сокрушается, что хозяин плохо работает! Говорит: работать надо честно. Но если ставить дело так, чтоб все люди работали честно, во всю свою силу, — тогда детские мысли надо отмести прочь».
— Путаный ты человек, Яков, — с угрюмой досадой сказал он племяннику. — Чего-то не додумал ты, легкодум…
Сомов замолчал, опустив глаза, пытаясь пригладить вихор, отчего тот ещё более вздыбился.
Вдруг купечество затревожилось, целые дни гоняло лошадей, разъезжая по улице, осанисто сидя в экипажах; Быков, наблюдая из окна беспокойное движение людей, не привыкших торопиться, спросил Кикина:
— Чего они мечутся?
Он видел, что унылое лицо горбуна изменилось, расцвело, куриные глаза его утратили болезненную муть; засмеянный человечишко этот даже ходить стал твёрже, не так робко вертясь на кривых ногах, как вертелся всегда; теперь, когда он двигался, казалось, что внутри его, в горбах, что-то упруго подпрыгивает. Оживлённо мигая, разводя руками, дёргая подтяжки брюк, он рассказывал совершенно непонятное, — небывалый городской скандал, в котором принимали участие и городская дума и ремесленная управа, купечество, дворянство и даже попы.
— Тут, Егор Иваныч, такой анекдот развернулся…