Стрелять в городе начали с субботы на воскресенье, на заре серого, дождливого дня. Первые выстрелы раздались где-то далеко и звучали мягко в воздухе, пронизанном пылью мелкого дождя.
Быков несколько минут слушал эти щелчки, похоже было, что ворона бьёт клювом о мокрое железо крыш.
— Что это стучит? — спросил он, разбудив сестру; она прислушалась, подняв голову, как змея, глядя в серые квадраты окон.
— Не знаю. Лекарства дать?
— Молчи.
Щелчки участились, подвинулись ближе, чмокая часто, точно косточки счёт под пальцами ловкого счетовода.
— Похоже — стреляют, — угрюмо сказал Быков, уже хорошо зная слухом старого солдата, что это именно выстрелы. — Поди-ка, разбуди верхних…
Сестра ушла, качаясь в сумраке, как под ветром, затыкая пальцами волосы под платок. Быков сел на постели и слушал, тоже приглаживая трясущимися руками волосы головы и бороды.
— Стреляют, сукины дети! Это — кто же в кого?
Сестра сбежала по лестнице очень быстро и ещё в двери взвизгнула глупым, тонким голосом:
— Стреляют! В крышу, в вашу…
— Дура, — строго сказал Быков. — Холостыми стреляют.
— Ой, нет…
— Молчать! Это — маневры. Пулями в городе нельзя стрелять.
— Ой, нет! Ой, батюшки, нет…
Женщина подбежала к окну, раскрыла его, — в комнату влетели дробные звуки. Быков слышал, что бьют из винтовок и револьверов. А вот бухнула бомба, заныли стёкла, в окнах дома, наискось от окон Быкова, тревожно вспыхнули огни. Крестясь, женщина присела на пол и тоже заныла:
— Господи-и…
Вошёл, вертясь, Кикин в пальто и фуражке, шёл он на пальцах ног, лицо его, освещённое огнём лампы, казалось медным и мёртвым.
— Чего это делается? — крикнул Быков. — Где Яков?
— Ушёл.
— Когда? Куда?
Сняв фуражку, горбун виновато развёл вывихнутыми руками:
— Я, Егор Иваныч, говорил ему — не лезь, не надо! Хотя они действительно обманули…
— Кто?
— Начальство, правительство. А Яша говорит: нельзя, товарищи… Подлость, говорит. Он — с кононовскими, с литейщиками…
Быков что-то понял, его точно кнутом хлестнуло; спустив ноги с кровати, он захрипел:
— Халат! К окну меня! Эй, баба…
Выглядывая из окна, сестра отмахнулась рукой:
— Как знаете сами! Пожар начался. Я — домой…
Но не только не ушла, а даже не встала с пола, стоя на коленях пред окном.
Одевая Быкова, Кикин бормотал:
— Как бы не влетело в окно что-нибудь…
— Молчи, — сурово сказал Быков. — Сводник! Укрыватель…
Стреляли близко. Был слышен даже протяжный крик:
— А-а-а…
Гремели запоры ворот, хлопали двери, где-то два топора рубили дерево, визгливый бабий голос тревожно крикнул:
— Садами беги…
Подойдя к окну, Быков увидал, как по улице проскакал чёрный конь, ко хребту его прирос человек, это сделало коня похожим на верблюда, а по неровному цоканью подков было слышно, что конь хром. Прижимаясь к заборам и стенам домов, в сумраке быстро промелькнули три фигуры, гуськом одна за другою, задняя волокла за собою какую-то жердь, конец жерди шаркал по камням панели, задевал за тумбы.
«Воры», — решил Быков, чувствуя, как внутри его грозно растёт тишина, пустота, а в ней гулко отражаются все звуки и тонут, гаснут мысли. Вот провыла пуля, шелохнулись сухие листья на деревьях.
«Рикошет», — определил Быков и услыхал робкий голос Кикина:
— Вы бы отошли от окна…
Он толкнул Кикина в плечо.
— Бунт, значит?
— Восстание рабочих, Егор Иваныч…
— Яков, Яшка — в бунте?
— С кононовскими он…
— Иди, — сказал Быков, протянув руку в окно, на улицу. — Иди, позови его! Сейчас же шёл бы домой. Что ж ты, подлец, молчал, скрывал?..
Кикин виновато пробормотал:
— Яша говорил вам: с оружием в руках…
— Иди! Погибнет Яшка — жить не дам тебе!
Челюсть Быкова так тряслась, что казалось — у него отваливается борода. Вытянувшись, как во фронте, серый, высокий, он стоял в мутном пятне окна, вытаращив глаза, щёлкая зубами, ноги его дрожали, и халат струился, стекал с костей его плеч.
Кикин исчез.
— Я — домой, — повторила сестра милосердия.
Не отводя глаз с улицы, налитой туманом, Быков тяжело опустился в кресло. Стреляли меньше, реже, тюкал топор, что-то упало, бухнув по забору или воротам, ломая доски. Непонятно было: почему так туго натянулись и дрожат проволоки телеграфа? Затем, неестественно быстро, в улицу всыпался глухой шум, топот ног, треск дерева, и знакомый, высокий, но осипший голос крикнул:
— Снимай ворота! Там бочки на дворе, — выкатывай…
«Это у меня на дворе бочки», — сообразил Быков.
А на улице под окнами кричали:
— Вяжи проволоку за фонарь! Тяни поперёк улицы… Р-руби столбы… Ногу, ногу, чёрт…
— Тут — Яшкин голос, — вслух сказал Быков. — Его!
Думать о том, что делает Яков, — не хотелось, но Быков всё-таки бормотал, ложась грудью на подоконник:
— Защищает. Не пускает.
Сестра совалась из угла в угол комнаты, причитая: — Ой, господи! Го-осподи… Грабители…
— Сядь! — крикнул Быков. — Вот я тебя — палкой! Молчи…
И, взяв палку, которой стучал в потолок, вызывая Кикина, он показал её сестре. У него всё тряслась челюсть и волосы усов лезли в рот, он дёргал усы, бороду, но челюсть отпадала, и всё грозней становилась тишина внутри, глубже пустота, куда вторгался с улицы шум, крик, треск дерева и отдалённые звуки выстрелов.
— Ставь на-попа! — командовал чей-то бас у ворот. Уже посветлело, в тумане фигуры людей очертились достаточно ясно, их было не больше сотни, они сгрудились влево от дома Быкова и заваливали улицу, перегораживая её телеграфными столбами, тащили их за проволоку, как сомов за усы. Со двора соседей несли прессованное сено, выкатили телегу, ухая, раскачивали забор, на эту возню слепо и стеклянно смотрели окна молчаливых домов, и было видно, как за стёклами изредка мелькают тени людей.