Величественно дотронувшись указательным пальцем до козырька своей фуражки, Розанов сказал:
— Непрактическая краска.
— Красивая.
— И дорогая.
— Прочная.
— Не знаю.
— Маляр говорит — прочная.
— Все маляры — врут, — строго заявил Розанов и отошёл солидный, прямой, благосклонно подставляя солнцу серьёзное лицо своё и широкую, серебристую бороду. Миронов не успел спросить его: почему маляры врут? Он ушёл домой, взял книгу и сел у окна, — тотчас же на улице снова явился Розанов с метлою в руках, начал сметать сор и пыль из-под окон своего дома к середине улицы. Маляр крикнул:
— Эй, почтенный! Ты напрасно затеял пылить, работу портишь мне.
Не отвечая, Розанов пылил. Миронов понял, что он делает это нарочно, назло, огорчился, ушёл в сад и сел там на траву под старой яблоней.
«Не выдаст он дочь за меня. Зачем я начал красить дом?»
Он слышал, что на улице маляр ругается с Розановым, следовало бы остановить маляра, но обессиливали скучные, серые думы о людях, которые так странно мешают друг другу жить, и Миронов просидел в саду до ужина.
Ночью, душной и безмолвной, ему не спалось. Раздражающе ярко светила луна, лаяли и выли собаки. На полу лежал желтоватый квадрат, и в нём чётко рисовались тени переплёта рамы окна. Вдруг в пятне света явились ещё три тёмные полосы, потом его покрыла тень человека, как будто по воздуху проплыл фонарщик с лестницей на плече. Вот — ясно слышен шорох, скрип дерева. Миронов сбросил с себя простыню, сел на постели, глядя в окно, перед окном стояла лестница, очевидно, забытая маляром, и кто-то хочет утащить её. Миронов вскочил, осторожно открыл окно, взглянул вверх, — на верху лестницы прилепился человек, видно было его босые ноги; тогда Миронов, немного испуганный, но больше удивлённый, бесшумно вылез из окна на улицу.
Ярко освещённый луною, на лестнице стоял человек и, макая коротенькую кисть в деревянное ведёрко, висевшее на поясе у него, торопливо мазал вокруг слухового окна.
— Это — кто? — негромко спросил Миронов.
Необъяснимо легко человек соскользнул с лестницы, а его ведёрко выплеснуло на стену дома и окно тёмную жидкость; в воздухе растёкся крепкий запах дёгтя; схватив лестницу, человек отбежал прочь, но Миронов уже узнал его, — это столяр Каллистрат.
Миронов вышел на середину улицы и сквозь серебристую пыль лунного света прочитал над слуховым окном неясные, хотя крупные буквы:
«Дом».
От каждой буквы тянулись книзу тёмные потоки дёгтя, и было отчётливо слышно: шлёпаются о землю его тяжёлые капли. Столяр, держа лестницу на плече, стоял в шагах двадцати у ворот своего дома, хорошо было видно медный клин его бородки и чёрный венчик на светлых волосах, на лбу.
— Послушайте, — зачем вы это сделали?
Столяр не ответил, не пошевелился.
— Удивительно! То сметаной пачкаете вы, то — дёгтем…
Столяр засмеялся. Миронову показалось, что и смех его удивителен, что-то среднее между кудахтанием курицы и лаем щенка, — нехороший смех, от него всё стало ещё более непонятно, обидно. Тусклые стёкла окон блестят, как лёд, а воздух до того горяч, что как будто даже светится. И всё похоже на неприятный сон.
— Драться со мной — не пробуй, я тебя побью, — вдруг звонко сказал столяр.
— Да я и не хочу драться, — пробормотал Миронов, идя к воротам дома; столяр, приставив лестницу к забору, медленно пошёл вслед за ним.
— Что ж, рассердился ты на меня?
Звонкий голос столяра прозвучал ново и знакомо; так иногда говорил отец, соединяя в словах ласку и строгость.
— Нет, я не сержусь, но всё-таки… Зачем портить?
Столяр подошёл вплоть и ударил ладонью по плечу Миронова, рука у него была лёгкая, как птичье крыло.
— Не обижайся! Я тебе всё это поправлю. Дёготь к маслу не пристал, течёт. Это я плохо придумал, надо было сажу на керосине развести, тогда бы…
— Да — зачем же?
— Конечно — для забавы. Смешно ты придумал, — никто не красит домов такой краской.
Столяр вдруг закусил нижнюю губу, резко взмахнул головою и, прищурив глаза, вопросительно стал смотреть в небо, видимо, обдумывая что-то. Достал из кармана деревянную папиросницу, зажёг спичку, закурил папиросу и бросил спичку вверх так ловко, что огонёк, не угасая, описал в воздухе трепетную дугу. Затем он надавил ладонью плечо Миронова, этим заставил его сесть на скамью у ворот, сел и сам рядом, говоря поучительно, с насмешкой.
— Я твой расчёт понимаю — отличиться хочешь от людей. Думаешь, что если ты свободный сирота, так можешь чудить? Это ты, Миронов, оставь; чудить умеют только двое: я да чёрт, а ты ещё нашему богу — бя!
— Какому богу? — угрюмо спросил Миронов.
— Обыкновенному, скука; бог — один, али ты забыл? — сказал столяр, усмехаясь. — Ты вот что сообрази: у тебя мать умирает, то есть — человек; все соседи, будто заинтересовались этим случаем, толкутся вокруг тебя, а я начал забор сметаной мазать, и все перебежали смотреть на меня, — понял?
— Ничего не понял, — ответил Миронов, недоумённо мотнув головой. — Это — ерунда какая-то…
— Значит — плох, коли не понял. А — ползёшь на первое место. Ерунду, сирота, тоже понимать надо. Можешь ты выдумать что-нибудь вроде сметаны? То-то! А я — испытанный, меня даже судом судили за выдумки мои. Я, бывало, налью керосину в почтовый ящик для писем, суну туда зажжённую спичку, письма-то и горят, а никто ничего не понимает. Даже в газете писали: отчего письма горят? От жарких чувств, пишите хладнокровно. Глупость, конечно, молодость, ночей не спишь, всё думаешь: как отличиться? Я и теперь люблю это — озадачить людей. Забавно, когда они спотыкаются на ходу. Всё будто бы просто, а — вдруг настигло непонятное…