Хоть я человек не боевой, а тоже раззадорился, стрелял и колол с большой охотой, однако вижу: война — занятие глупое и дорогое. Главное тут — огромнейший расход на пули, — сотни пуль истрачены, а людей убито десяток, остальные разбежались. Кроме того — война вредное занятие: портит людей.
У нас был парнишко один, Петька, так он до того избаловался, что, бывало, наберём пленников, он обязательно пристаёт — давайте, расстреляем! Просит Ивкова: дозвольте пристрелить! Глазёнки горят, рожица красная. Миловидный был и с виду тихий. Запретит ему Ивков, а он всё-таки застрелит пленника и оправдывается:
— Это я — нечаянно!
Или скажет:
— Да он всё равно раненый был, не выжил бы!
Раза два бил его Ивков за эти штуки. Таких, «набалованных на убийство, у нас не один Петька был.
Ивков, начальник наш, был характера угрюмого, ума не видного и всё моря хвалил, — он был кочегаром на военном судне, потом, за политику, на Амуре работал, в каторге. Человек бесстрашный, — потом оказалось, оттого бесстрашен, что незначительно умён. Любил он вперёд всех выезжать, выедет, грозит ружьём, как дубиной, и матерно ругается, а в него — стреляют. Людей — не жалел.
— Честные люди — они на море живут, говорил, а на земле основалась сволочь.
Вообще же больше молчал, всё покряхтывал, спина у него болела, били его в каторге, что ли. Нахватаем пленников, он посылает к ним меня:
— Ну-ко, Язёв-Князёв, безобразие, поди усовести их, чтобы к нам переходили, а не согласятся, — расстреляем, скажи.
Вот эдак-то захватили мы разъезд, пять человек солдат конных, и один, пораненный в руку и в голову, начал спорить со мной, да так, что прямо конфузит меня. Вижу — не простой человек. Спрашиваю:
— Из господ будешь?
Сознался: офицер, подпоручик, да ещё к тому — попов сын. Я ему угрожаю:
— Мы тебя застрелим.
Он — гордый, бравый такой, складный, лицо серьёзное, и большой силы; когда брали его — оборонялся замечательно. Смотрит прямо, глаза хорошие, хотя и сердиты.
— Конечно, говорит, расстрелять надо, это такая война, без пощады, без жалости.
Как он это сказал — мне его жалко стало. Говорил я с ним долго, очень захотелось переманить к нам. А он ругает нас, особенно же Ивкова, оказалось, он за тем и ездил, чтоб Ивкова, наш отряд выследить, у них, кольчаковцев, пошла про нас слава нехорошая.
— Погубит, говорит, всех вас дурак, начальник ваш.
И так ловко обличил он Ивкова за то, что тот не умеет людей беречь, и за многое, что я сразу вижу: всё — правда, дурак Ивков. И вижу, что офицер этот, — Успенский-Кутырский, фамилия его, — обозлился на всех и ничего ему не надо, только бы драться. Вроде нашего Петьки. Говорю ему шутя:
— Драться хотите? Так идите к нам, бейте своих.
Он только бровью пошевелил. Рассказал я про него Ивкову, хвалю — хорош человек! Ивков ворчит:
— На них нельзя надеяться.
— Вояки-то мы плохие, говорю.
— Это — верно; силы много, а уменья нет. Поговори с ним ещё. Расстрелять успеем.
Угостил я его благородие господина Кутырского самогоном, накормил, чаем напоил, говорю ему: правда на нашей стороне.
— А чёрт её знает, где она! — бормочет господин Кутырский. — Может, и с вами правда. У нас её — нет, это я знаю.
Коротко сказать — согласился Кутырский на должность помощника Ивкову, вроде начальника штаба стал у нас, если по-военному сказать. Ну, этот оказался мастером своего дела. Он так начал жучить нас, так закомандовал, что иной раз каялся я: напрасно не застрелили парня. И все у нас нахмурились, но тут пошли такие удачи, такие хитрости, что все мы поняли: это — молодчина! Он вперёд, напоказ не совался, никакой храбрости не обнаруживал, он брал лисьей ухваткой, тихонько, крадучись, и действительно берёг людей, не только в драке, а и на отдыхе. Он и ноги у всех оглядит, не стёрты ли, и купаться приказывает часто, и стрелять учит неумеющих, на разведки гоняет, просто беда, покоя нет!
— Кто вшей разведёт — того драть буду! — объявил.
Ивкова и не видно за ним. Старые солдаты очень хвалили его, а молодёжь недолюбливала.
Было нас под ружьём шестьдесят семь человек, и вот в эдаком-то числе он водил нас на такие дела, что мы диву давались — как дёшево удача нам стоила.
Вначале он много разговаривал со мной, но скоро отстал, — ничего не может понять, натура не позволяла ему.
— Ты, говорит, Зыков, с ума сошёл.
Чужих людей он не любил, поляков, чехов разных, немцев, а русских несколько жалел. Суров был. Нахмурится, зубы оскалит, и — каюк пленникам! Это уже — после, когда он Ивкова заменил; Ивкова убили. Он, Петька да солдат японской войны купались в речке, а на наш стан наткнулась компания офицеров, человек десять. Услыхал Ивков пальбу и вместо того, чтоб спрятаться в кусты, побежал к нам, а офицеры бегут от нас, встречу ему, — застрелил его конник. Петрушке голову разрубили, тоже помер. Признаться, так Петьку и не жалко было, надоел он баловством своим.
А Ивкова как сейчас вижу: лежит на траве, растянулся в сажень, руки раскинул крестом — летит! В одной рубахе, около руки — наган реворвер. Его все пожалели, даже сам Кутырский присел на корточки, рубаху застегнул ему, ворот. Долго сидел. Потом сказал нам хвалебную речь:
— Это, дескать, был великий страдалец за правду и настоящий герой.
Он с Ивковым очень подружился, они и спали рядом. Оба не говоруны, помалкивают, а всегда вместе и берегут друг друга. А меня Кутырский — не любил и даже — я так думаю — боялся. Бояться меня он должен был, потому что я всё-таки не верил ему. Ивков правильно сказал: не полагается верить таким, которые от своих уходят.