Так вот, значит, так и жили мы, вояки. Через пленников известно было нам, что поблизости ищут нас кольчаковские, — сильно надоели мы им. Кутырский, который умел всё выспрашивать, повёл нас к Ново-Николаевску , а тут по дороге случилась неприятная встреча: наткнулись на обоз, отбили двадцать девять коней и, с тем вместе, санитарных пять телег да девять человек пленных нашей стороны, партизанцев.
И вот оказалось: в одной телеге лежит доктор, Александр Кириллыч, а между пленниками этот читинский матрос, Пётр, так избитый, что я его признал только по лишнему пальцу на руке. А доктора я и совсем не признал, он сам меня окрикнул:
— Эй, мешок кишок!
Гляжу — лежит старик, опух весь, борода седая, лысый, глаза недвижимы и уж — больше не шутит. Приказал, чтоб я ему табачку достал; хрипит:
— Трое суток не курил, чёрт вас возьми…
А закурив, всё-таки спрашивает:
— Упрощаешь?
Вижу я, что хоть он и доктор, а — не жилец на земле. Даже говорить ему трудно.
А матрос спрашивает: помню ли я Татьяну? Оказалось, что она в Николаевске прячется и ему нужно видеть её по делам ранним. Упросил Кутырского послать за нею человека — послали. Мне любопытно: что будет? На третьи сутки прикатила она в шарабане, встретила меня как будто радостно.
— Большевик?
— Ну да, — говорю. — Конечно.
Хотя я тогда ещё не очень большевикам доверял. Собрала она всех наших и речь сказала: Кольчаково дело — плохо, надо скорее добивать его и наладить мирную жизнь. Кричит, руками махает, щека у неё дёргается, очки блестят. Постарела, усохла, лицо тёмное в цвет очкам, голодное лицо, а голос визгливый. Очень неприятная. Вечером рассказывала мне, что она давно настоящая партийная и даже в тюрьме сидела два раза. С моряком встретилась всего три месяца тому назад, когда он, раненый, в больнице лежал. Ну, это не моё дело. Спрашивает:
— А знаешь, что доктор-то, хозяин твой, тоже с кольчаковцами?
Тут я говорю ей:
— Вон он, доктор, в холодке лежит, под кустом.
Так её и передёрнуло всю, — жаль, не видно было, за очками, как её глазок играет; не могла она забыть, что пренебрёг доктор ейной бабьей слабостью, не могла! Я это давно знал, а в ту минуту совсем удостоверился. Смеюсь, конечно, над ней, а она доказывает, что доктор — враг. Пошёл я к нему, говорю:
— Тут — Татьяна!
Он только усы языком поправил; хрипит:
— Вот как…
И больше ни слова не сказал. Следил я весь вечер: не подойдёт ли она к нему, не разговорятся ли? Нет, ходит она сторонкой, прутиком помахивает; подойдёт к матросу своему, — он на телеге лежал, — перекинется с ним словечком и опять ходит, как часовой. Я к доктору два раза подходил — спит он будто бы, не откликается. Будить — жалко, а хотел я сказать ему что-нибудь. Даже при луне заметно было, какое красное, раскалённое лицо у него, — у здоровых людей при луне-то рожи синие.
К полуночи начали мы собираться дальше в путь. Спрашиваю Кутырского:
— Чего будем делать, Матвей Николаич, с пленниками?
Шестеро было их: офицер поляк, трое солдат, все раненые, доктор да женщина еврейка, эта тоже умирала, уже и глаза у неё под лоб ушли. Кутырский — кричит:
— На кой они чёрт?
Мужики предлагают добить всех, а Кутырский лошади своей морду гладит и торопит:
— Собирайся!
Уговорил я сложить больных на берегу речки и оставить. Офицера, конечно, застрелили. А доктор, на прощанье, пошутил, через силу:
— Тебе бы, мешок кишок, надо упростить меня.
А я говорю:
— Сам скоро помрёшь, Александр Кириллыч.
Всё-таки жалко было мне его, много раз умилял он меня простотой своей. Хороший человек. Его однако убили; старик солдат, которого Японцем звали, да ещё один охотник, медвежатник. Отстали от нас незаметно, а потом Японец, догнав, говорит мне:
— Пришиб я доктора твоего, не люблю докторов.
Они там всех добили, прикладами, чтоб не шуметь.
Попенял я им, поругался немножко, — Кутырский сконфузил меня:
— А если б, говорит, на них на живых разведчики наткнулись?
Н-да. Конечно, — убивать людей — окаянное занятие. Иной раз, может, легче бы себя убить, — ну, этого должность не позволяет. Тут — не вывернешься. Начата окончательная война против жестокости жизни, а глупая жестокость эта в кости человеку вросла, — как тут быть? Многие совсем неисцелимо заражены и живут ради того, чтоб других заражать. Нет, здесь ничего не поделаешь, бить друг друга мы будем долго, до полной победы простоты.
Признаться — подумал я: не Татьяна ли посоветовала Японцу доктора добить? Потому что у Японца табаку не было, а тут вдруг он папиросы курит и по знакам на коробке вижу я, что папиросы — Татьяниного дружка. Может быть, она это — из жалости, чтоб зря не мучился доктор. Бывало и так — убивали жалеючи.
Вот вы видите: я человек кроткий, а однако своей рукой прикончил беззащитного старичка, положим — не из жалости, а по другой причине. Я ведь говорил, что стариков — не люблю, считаю их вредными. Своим парням я всегда говорил:
— Стариков — не жалейте, они — вредные, от упрямства, от дряхлости. Молодой — переменится, а старикам перемениться — некуда. Они — самолюбивы, сами собой любуются; каждый думает: я — стар, я и — прав! Они — люди вчерашнего дня, о завтре старики боятся думать; он, на завтра, смерти ждёт, старик.
Тоже и насчёт разных хозяйственных вещей я учил:
— Крупную вещь — шкафы, сундуки, кровати — не ломай, не круши; а мелкое, пустяки разные, — бей в пыль! От пустяков всё горе наше.
Да. Так вот — пришлось мне соткнуться с одним ядовитым старичком. Началось с того, что заболел я тифом, сложили меня в селе одном, у хорошего хозяина, и провалялся я почти всю зиму. Сильно болел, всю память выжгло у меня, очнулся — ничего не понимаю, как будто года прошли мимо меня. Мужики, слышу, рычат, костят Москву, большевиков матерщиной кроют. В чём дело? И — нет-нет, а шмыгнёт селом старик в папахе, с палочкой в руке, быстрый такой старикашка, глазки у него тёмненькие, мохнатые и шевелятся в морщинках, как жуки, — есть такой жучок, крылья у него будто железные. Одет старик этот не отлично, а издали приметен.