Звон гусель и весёлую игру песни Серафима заглушил свист парней; потом запели плясовую девки и бабы:
С моря быстрые кораблики бегут,
Красным девушкам подарочки везут!
А Зинаида, притопывая, подпевала пронзительно:
От Пашки — Палашке
Рогож на рубашки;
От Терёшки — Матрёшке
Две берёзовы серёжки.
Илья Артамонов сидел на штабеле тёса с Павлом Никоновым, худеньким мальчиком, на длинной шее которого беспокойно вертелась какая-то старенькая, лысоватая голова, а на сером, нездоровом лице жадно бегали серые, боязливые глазки. Илье очень нравился голубой старичок, было приятно слушать игру гусель и задорный, смешной голос Серафима, но вдруг вспыхнула, завертелась эта баба в кумачовой кофте и всё разрушила, вызвав буйный свист, нестройную, крикливую песню. Эта баба стала окончательно противна ему, когда Никонов вполголоса сказал:
— Зинаидка — распутная, со всеми живёт. И с твоим отцом тоже, я сам видел, как он её тискал.
— Зачем? — недогадливо спросил Илья.
— Ну, знаешь!
Илья опустил глаза. Он знал, зачем тискают девиц, и ему было досадно, что он спросил об этом товарища.
— Врёшь, — сказал он брезгливо и не слушая шёпот Никонова. Этот мальчик, забитый и трусливый, не нравился ему своей вялостью и однообразием скучных рассказов о фабричных девицах, но Никонов понимал толк в охотничьих голубях, а Илья любил голубей и ценил удовольствие защищать слабосильного мальчика от фабричных ребятишек. Кроме того, Никонов умел хорошо рассказывать о том, что он видел, хотя видел он только неприятное и говорил обо всём, точно братишка Яков, — как будто жалуясь на всех людей.
Посидев несколько минут молча, Илья пошёл домой. Там, в саду, пили чай под жаркой тенью деревьев, серых от пыли. За большим столом сидели гости: тихий поп Глеб, механик Коптев, чёрный и курчавый, как цыган, чисто вымытый конторщик Никонов, лицо у него до того смытое, что трудно понять, какое оно. Был маленький усатый нос, была шишка на лбу, между носом и шишкой расползалась улыбка, закрывая узкие щёлки глаз дрожащими складками кожи.
Илья сел рядом с отцом, не веря, чтоб этот невесёлый человек путался с бесстыдной шпульницей. Отец молча погладил плечо его тяжёлой рукою. Все были разморены зноем, обливались потом, говорили нехотя, только звонкий голос Коптева звучал, как зимою, в хрустальную, морозную ночь.
— В посёлок-то пойдём? — спросила мать.
— Да; пойду оденусь, — сказал отец, встал из-за стола и пошёл к дому; спустя минуту Илья побежал за ним, догнал его на крыльце.
— Ты что? — ласково спросил отец, — сын тоже спросил, глядя в глаза его:
— Ты Зинаиду тискал или не тискал?
Илье показалось, что отец испугался; это не удивило его, он считал отца робким человеком, который всех боится, оттого и молчалив. Он нередко чувствовал, что отец и его боится, вот — сейчас боится. И, чтоб ободрить испуганного человека, он сказал:
— Я — не верю, я только спрашиваю.
Отец толкнул его в сени и, затолкав по коридору в свою комнату, плотно закрыл за собою дверь, а сам стал, посапывая, шагать из угла в угол, так шагал он, когда сердился.
— Поди сюда, — сказал Артамонов старший, остановясь у стола, младший Артамонов подошёл.
— Ты что сказал?
— Это Павлушка говорит, а я не верю.
— Не веришь? Так.
Пётр выдул из себя гнев, в упор разглядывая лобастую голову сына, его серьёзное, неласковое лицо. Он дёргал себя за ухо, соображая: хорошо это или плохо, что сын не верит глупой болтовне такого же мальчишки, как сам он, не верит и, видимо, утешает его этим неверием? Он не находил, что и как надо сказать сыну, и ему решительно не хотелось бить Илью. Но надо же было сделать что-то, и он решил, что самое простое и понятное — бить. Тогда, тяжело подняв не очень послушную руку, он запустил пальцы в жестковатые вихры сына и, дёргая их, начал бормотать:
— Не слушай дураков, не слушай!
И, оттолкнув, приказал:
— Ступай. Сиди в своей горнице. И — сиди там. Да.
Сын пошёл к двери, склонив голову набок, неся её, как чужую, а отец, глядя на него, утешал себя:
«Не плачет. Я его — не больно».
Он попробовал рассердиться:
— Ишь ты! Не верю! Вот я тебе и показал.
Но это не заглушало чувства жалости к сыну, обиды за него и недовольства собою.
«Впервые побил, — думал он, неприязненно разглядывая свою красную, волосатую руку. — А меня до десяти-то лет, наверно, сто раз били».
Но и это не утешало. Взглянув в окно на солнце, подобное капле жира в мутной воде, послушав зовущий шум в посёлке, Артамонов неохотно пошёл смотреть гулянье и доро́гой тихонько сказал Никонову:
— Пасынок твой моему Илье глупости внушает…
— Я его выпорю, — с полной готовностью и даже как будто с удовольствием предложил конторщик.
— Ты ему придержи язык, — добавил Пётр, искоса взглянув в пустое лицо Ннконова и облегчённо думая:
«Вот как просто».
Посёлок встретил хозяев шумно и благодушно; сияли полупьяные улыбки, громко кричала лесть; Серафим, притопывая ногами в новых лаптях, в белых онучах, перевязанных, по-мордовски, красными оборами, вертелся пред Артамоновым и пел осанну:
Ой, кто это идёт?
Это — сам идёт!
А кого же он ведёт?
Самоё ведёт!
Седобородый, длинноволосый Иван Морозов, похожий на священника, басом говорил:
— Мы тобой довольны. Мы — довольны.
Другой старик, Мамаев, кричал с восторгом:
— У Артамоновых забота о людях барская!